Утро начинается не с кофе, а от колющей под ребрами скукой, желания отлить и разъяренным воем будильника, который по привычке заводишь на 8. Окно выдыхает магнолией, форточка болтается на слабом сквозняке, подобно маленькой и хлипкой, состоящей из перламутровой прозрачно-желтой смолы, акробатке, что крутит острыми и цепкими птичьими лапками-ногами ленточное розовое кольцо. Кортнеровское лето, начавшееся лишь с конца июня, вымощенное из желтого кирпича несбыточных планов и обреченных на забвение надежд, бензиновое варево вместо целесообразной и работающей в размеренном ритме памяти и проспиртованный пищевод, подходило к концу. Бонг вертелся уиджой на пыльном подоконнике, забытый за ненужностью, мозг, разучившийся резво функционировать, был сбит с толку обилием литературы, которой Огастус судорожно пытался забить его, нужно же было склеить распухший от его лени каркас базы. Его компания, продолжавшая кутить день и ночь, совершенно не заботясь о надвигающимся Армагеддоне нового курса, заклеймила его чмошником и понеслась цветной вакханалией в непроглядный опиатный блуд. Осатаневшие до парада планет меж надбровных дуг, беззаботные до инфантильности, грязные в своих грубых ласках и жажде по сочному розовому телу, люди - зыбучие пески, ненасытные и покрытые миражом оазиса в своем двуличии. Почему же Огастус, мальчик-паинька, вечно тихий до дикости и безропотно выполняющий всякую работу, общался с этой алмазной помойной ямой, золотой молодежью, плавленной, как сгоревшая резина? В овечьем млении клерка глухой цемент пузырящейся нефти, черной, как зимняя ночь, Огастус легко подыгрывал их страсти к порче чего-либо, их маниакальному вандализму, умело изображая скатывание по перилам иерархии, раскинув руки добровольно падая в обустроенный ими пиздец. Мальчикам хотелось списать и поиграть в Золушку, а Огастусу осточертело болтать с одними преподами. Взаимовыгода с оговоренным порядком действия и обоюдно выбранным правилам.
Сегодня Гасту особо везет на внимание - воротник рубашки обмусолен донельзя, если еще одна девица прикоснется к нему, тот, гляди, разойдется по швам, развеется конфетти ниток и забьется оставшимися кусками в уютно отделанные женскими хлесткими пальцами складки. К волосам прикасаться не дает, слишком много фруктовых когтей и пышущей лавандой/фиалкой/настурцией кожи на сегодня, и прячет лицо в экране мобильного. Вот что значит спустится на два этажа ниже: радость флориста, рай экзорциста, особи женского пола на любой лад, хоть вырывай струны/клавиши/полые трубы, чтобы стереть из памяти всякую тональность, если хочешь научится дыхательной гимнастике - приходи к женщинам, очень двузначно в зависимости от степени твоей привлекательности. Дороти ловит его в дверях, отбирает телефон, звонко цокая по экрану отросшими до уровня пассий Элвиса Пресли ногтевыми пластинами, она считает, что крутит лассо и щелкает поводком, рассчитывая, что привязывая свой номер к его списку контактов, она привяжет его к себе, действуя нагло и совершенно необдуманно. Такая тактика веселит Огастуса, но душная запыленная фолиантами голова, требующая пиратского зекрого ветра, соленого и вязкого, как австрийская нуга, отвечает согласием на предложение сходить в клуб. Дороти конопато улыбается, мажет сливовыми губами по его скуле и шумит башмачками, Огастус надеется, что она из Канзаса - обладает особым магнетизмом для феминнных ураганов.
Он не собирается даже переодеваться, просто зависает в общаге до самого вечера, пока не вылазит из своей уютной норы навстречу ночной аляпистой и переливающейся неоном и хаки прохладе, навстречу сырым и напичканным людьми, светофорами, велосипедами улицам и пропитанным петрикором воздухом. Голые колени покрываются пухлой крошкой мурашек, заползающих за край рванных джинсов, и его гранжевый лук плывет туманов, теряется в толпе современных дэнди на очереди у входа в увеселительное заведение. Дороти нравится цепляться ледышками-ладошками за его предплечье, Гаст видит в толпе знакомое лицо, и прячется за ее яблочным кондиционером, ее крупной головой и русыми волосами. Она принимает на свой счет и распыляется в многозначительных жестах, и ее розовые костяшки лижут костями губы, подпирая сладкую пеструю кожу. Огастусу уже надоел фальшивый блеск ее глаз-цирконов, она - ситцевая, простая, как грифельный карандаш, и не вяжется имя ее на языке, не оседает грушевой терпкой негой, винными каплями дурмана. Ни какой реакции не выказывает тело на сглаженный мягкий контур ее фигуры, и не дрожат виски в центрифуге. Не интересно. Меж дверей просачивается волнистый бит, громада напротив отодвигает свою тушу к перилам и далее серым ступеням, и первый шаг попадает на момент тишины, когда остова чужих тел набирают в рот общего воздуха, а диджей останавливает трек, сменяя композицию другой. Глаза застилает марганцовка, ализарин лижет фокус и расплывается лиловой крошкой по хрусталику. В помещение душно и тесно, как в картонной коробке, обонятельные рецепторы рыдают визгом клаксонов и обжигают крылья носа, прогнозируя риск аллергии: это ее духи, желтый бурбон, мигающий соколиным глазом со дна граненого стакана, пот, табак и шмаль. Огастус чихает пулеметной очередью, застилая рукой нижнюю часть лица, подпирая мизинцем подбородок, и молится, чтобы данный защитный рефлекс вызвал у его спутницы отвращение. Но Дороти видно все нипочем, Канзас остается далеко в прошлом, в листопаде детских книжек и сладкой сказки, такой же приторной, как ее духи, ставшие раздражающим агентом для его верхних дыхательных путей. Доротея хмурит бровки и хихикают, трели ее карамельного смеха встают вооруженным восстанием против оставшихся крох его уверенности и желания продолжать свой вечер в ее компании. Она шелестит ресницами, не снимает с лица приросшей к коже улыбки, поправляет волосы, и ладно бы только свои. Она называет его очаровательным в сотый раз, смотрит плотоядно, Гаст дышит ее феромонами, вдыхает чистую, льющуюся синим бархатом похоть и закашливается, всеми силами поддерживая болезненный вид в надежде остудить ее канцерогенный пыл. Гаст мечтает о замасленной гильотине, променаде со смертью, мышьяковом сизом пире и о хорошей пьянке. Кортнер заказывает водку, Кортнер в первый раз заказывает водку и сглатывая, мусоля слюну под адамовым яблоком и шелестя по сухому нёбу шершавым языком. После пухлого шота в рот будто навалили ушной серы, Гаст кривится, отчего Дороти путается в умильных ужимках, мигая мимикой, будто умалишенная. Это была очень плохая идея и даже жалость к однокурснице таяла грязным вяленым снегом при одном взгляде на ее обреченные на жаркий провал старания. Это людоедское вуду: Огастус не дергается с места, как покорная шарнирная марионетка, присасывается к роксу, познавая с сатирическим смехом, застрявшим в легких, таинство женского гипноза - еще одна пуговица на ее блузке выскакивает из петли и обнажает сочную молодую плоть. Огастус давится этой персиковой прелюдией, выжимает из себя терновой смолой все терпение, чтобы не съебаться, он отворачивается, отворачивается, сжимает пальцами распушенную веснушками, ржавыми крапинами переносицу, склеивает с щеками наливающиеся морфеем со скуки веки и тянет сухие губы в россыпи звуков в алгоритме, где язык танцует и с нёбом и с кромкой зубов.
- Потанцуй, я присоединюсь позже.
Пока ее фигура теряется в идиохроматическом месиве, и эта липкая диффузия вызывает лишь страх за чужие кости, Огастус методично напивается, насыщая грудину пряной магмой. Скачки градуса меж его дыхательных путей, град стрел-ярких импульсов по бокам, там, где зияют меж тонкой, налитой солнцем и искрами охры, кожи хрусткие ребра, зрачок мигает, как сломанная фара, пульсирует и расплывается по лазурному обручу радужки аспидной жижей. Он быстро пьянеет в силу своего телосложения, но упорно добивается полного кумачового безумия, а не аристократического релакса. Впечатления от этого отвратительного рандеву наводили на него хлесткую ледяную судорогу, отчего на контрасте он разжигал в себе адское пекло, плюясь горечью и кислой миной. Когда ступни поползли вниз по ножке барного стула, рискуя уронить своего хозяина не только в грязь лицом, но и на пол, Огастус понял, что пора бы пойти просвежиться, высосать из бумажного фильтра весь никотин и вшить молочный и витиеватый дым себе в десны. Его долговязую фигуры носило меж кружащейся в каком-то массовом тициановом трансе толпы и крутило как на узком монпансье детской карусели, проще было добраться до уборной, что он и сделал, отчаявшись в попытках вырваться на свободу, искупаться в яблочном свете фонарей и забраться в шерстяное нутро такси. Зеркало рисовало абстракционизмом, мешая его отражения с палитрой в его голове, Огастус сходил с ума, сжимался вокруг раковины, и купался в расфокусировке своего видения реальности, ныряя то в киноварь, то в шартрёз, искажая пропорции любого физического тела, что находилось в его зоне видимости. Его настоящее, пано отрывочных фантиков-моментов, напоминало то британский ситком, то расфуфыренное разжеванное и бесконечно вдохновенное кино Алана Рене. Ресницы закрывались лишь с точеным скрипом у виска, орошая щеки легкой щекоткой, ощущением наравне с ритуальным осыпанием цветочной шелухой, руки дрожали в обойме собственной плоти, меж ровного белого бархата кожи высовывали свои ленты-рты синие проводки-вены, Огастус постепенно погружался в искусственно-собственно-созданный трип, пока его драпированная любовью и всепоглощающим наслаждением тишина не была так по-свински нарушена.